В голове моей Бетховен – крепко сшит, неладно скроен (с)
читать дальшеДушевное умиротворение призрачно независимо от состояния суток. В силу фатального преимущества тела. Вечера шикарны. Утра реальны. Небритые понедельники реальны. Будда пьет минеральную воду и грустно смотрит на изуродованные цветы.
Замелькают носки пижонских ботинок. Я выгуливаю непривычное утро. Просто потоки влюбленной слизи бальзамируют плечи и горло. Культивирую эту слабость. Надругаясь над иллюзией утонченной чувственности, иду за сыром – сиятельный, с веревочкой между ног – мой вектор. Запястья кусал и думал, что финал выдался на редкость удачным: прохладен воздух, божественна слабость под кожей, и как элитарна вялость жизни, когда обнаруживаешь утром чужие немытые губы – с засохшими кусочками фруктов и потусторонними гладкими разводами, как, лучась симпатией, на ходу хочется ритмически описаться и дымиться томностью и запахами Ренессанса – прекрасно. Весело шуршат парадные трусы. Тесный подарок.
- Так тесно же, mon etoile…
«Да, черно-белый малыш, я всегда буду тесна для тебя».
Любит, чтоб было красиво, чтоб кровь из губы, когда экзальтированный Женечка – сплошное мягкое место, - нарядившись в истязающую шелковую обновку, читает ей поэтов; я льюсь словами и сомнительной любовью. И тень моя лавинообразно взирает, оценивает сухую глотку, сухую, красную, из сортов винограда Сира и Каберне, всепрезирающими глазами гения уныло смотрит на мою надрывную дрочку. Истерическими движениями я хватаюсь за пьяные яйца. Я дочитаю ей Гумилева и паду с сочащейся губой, в пене, восторге и славе. Она любит, чтоб было красиво.
«Там, где ты присосался, румянец не столь поэтичен…» - о да, это лакированная проза… Любит джинсики Версаче. Узкие, теплые джинсики-тянучки, с угрожающей молнией. Ах, Эстер, девочка – весна – волосы светятся - не пахнут, твоя польскамстердамская биография странна, но однозначна. Это прошлое написано у тебя между ягодиц - выгравировано - потрепанная скорбь Фрейда. Имя свое похитила с небес. «А возьми из сумки гражданство и посмотри, человеческое имя и фамилию!»
Не разоблачайся! Изида! Позволь смотреть на тебя спящую. Ядовитая цветом и вонючая книжечка театрально летит в меня. Да. Нагловато и криво глянули ядовитое имя и вонючая фамилия. Месяцами я не предполагал твоих тусклых родственников… «А бабушка была потаскуха, и могила у нее из голубого необработанного мрамора». – А папа? «А папа был что-то совсем… comme ci comme ca-молец». В паспорте побрызгала в имя пятой шанелью, в фамилию девятнадцатой. Фамилия запахла подмышкой, летящей по модному подиуму. Стойкая ассоциация с шанелью приобретена случайно и навечно. Казню Шанель, закопаю ее без кремации, отомщу голубомраморным памятником, полюблю Эсте Лаудер.
И это утро, с облаками серыми и очерченными, как мозги маргинала, заберет, высосет из меня ничейную Эстер, коей я пропах насквозь - духи плюс идеал женской секреции.
Проходя по шоссе забвения, сквозь улицу абортов, я уже многозначительно облюбовал бордюрчик. Посижу. И сигареты Эстер выкурю. Хотя, конечно, грешно почувствовать здесь даже духовное сиротство. Куда они сливают кровавую жижу? Через два дома можно также состричь ногти. Всем районом там стрижем. Неорганические обрезки вываливаем совками в специальную машину для размельчения. Полученную пыль мешаем в соленой воде. Коты озабоченно принюхиваются. Пахнет плотской периферией. Запретную массу по-советски грузим в тазы, давясь предвкушением. Лишь жалкие единицы используют специальные пакетики для плазмы. Дома лепим из нее колбаски и звездочки, кубики, амеб. Намазываем на дверные ручки, залепляем детям глаза. Шлепаем ладошками по светло-серой каше, оставляя следы линий жизни и сердца. Прислушиваемся. Любуемся на застывшие узоры, цедим удовольствие от саморазоблачения. Продукты разложения и осадок сливаем на абортов 8\1 в сток с решеткою.
Высижено. Докурено. Окурок демонстративно швырну. Он зашипит. Никотиновая агрессия уйдет в землю. Педерастическую маечку заправив так, чтобы пластичны казались бока, я вижу многие стаи окурков, среди которых заботливо примечаю мой - самый белый. Окурки, как чьи-то судьбы. Особенно те, что с помадкой. С растопыренными глазами психованно пережеванные, стерильные, без смолы, без слюны, фильтры. Ни фильтры, ни призмы не берегут маленьких жопастых жертв половой зрелости, жриц зрелой полости. Это они накурили здесь нервно. Пачкали замшевые сапоги. Переполнены сердца. Их следовало бы разрезать. Половинку хранить в черной блестящей коробочке. И поклоняться одному лишь нестесненному дыханию. И я вот так пожил половинкой две минуты. И что? Недостаток смысла не гнетет. Ручейки крови стремительно омывают чресла. Увлекшись организмом и сокращениями ануса, выпал я опять из мира кислорода и цели. А рядом дохлая мышь, завернутая в бумажку. И колеблема она ветром. Печатью брезгливости очеловечена ее смерть. Заползут жуки под штаны, под кожу, между затейливыми звеньями золота. А на жуках, должно быть, бактерий больше чем в поцелуе, … чем в естественной флоре… «чем в естественной флоре собирать губами допинг, почитай лучше Мастерса и Джонсона.»,- Эстер советовала. Так я и приду к тебе, mon etoile, – с сигарами и вазелином.
С остатками мышиного трупа на глазном дне иду я, собственно, за сыром. И меня смешит это полузнамение. Сыр мой насущный дай мне. Ничего голландского. Голландцы слишком сильно преобразили тайную анатомию Эстер. Так что покупаю я теперь исключительно фромаж. И пойдет он у меня под остатки красного, как детские стишки. Да, да, половинку килограмма. Не больше. С мухой в глазу, кривые уши, ноздри беспокойные: «Чуточку больше вышло…» 666 грамм. Сковырни, сука! Бери, Женя, du fromage diabolique… Похоже, этим утром ты все же простудишься. И, вернувшись к себе, шоссе Забвения, rez-de-chausseе, я не кинусь ловить последние ароматы с ритуальной простыни. Эстер… девочка-весна. Я и осень иногда люблю. Просто выстираю парадные трусы, поруганный шелк, и - до следующего Гумилева. Только ты можешь так исчезнуть из сознания на день, перегорев в нем пасмурным утром, и жженым сахаром таять всю ночь, укусить сведенную челюсть, облить, горячим измазать, вывернуть наизнанку, уснуть, разбавив опьянение, со спермой на щеке: Клеопатра, XX век, рейс Амстердам-Москва,- потом мелькнуть поцарапанным лейблом на заднем сидении заблудившейся в рассвете вольвы – сорок франков на такси – и до следующего Гумилева.
Обиженное жилище мое! «То была пещера, и камень лежал на ней». Вернулся я, почти. Спаси меня от моего заточения. Обворожи теплыми пледами, поласкай светом немытых ламп, расскажи грустное скрипом полов – вынь мне занозу из задницы! Близится подъезд. И не стоило выходить.
Девушка у подъезда, конечно, ничего не хотела сказать своим видом и рыжими волосами, и не умела... Но я подошел и заинтересованно посмотрел на нее. Слоняющийся рыжий лобок, что тебе надобно здесь, на краю географии неуклюже потеющего города? Огненная затирающаяся стружка. У Эстер лобок узкий и ухоженный, - помпезный, как мост d’Аlexandre III в Париже. Окатив меня куриным взглядом, девица сказала : «Какие-то проблемы?»… Кто учит их так разговаривать? – негры из Гарлема? Оценив все возможное достоинство, я выжал из себя «WOW!», что котировало меня типичным обитателем Беверли Хиллз, не менее.
И не стоило мне…
Встретят меня окровавленные изнасилованные куклы. Вывалятся из шкафа. Лысые. Глаза уже не враждебные. Два дня мучились с булавками между ног. Ладно, выну. И путы ослаблю. Я слишком хорошо воспитан. Как вам в эмиграции, сиятельные Барби? Расшатались иглы в сосках. Плоть, она же, как тесто, податлива. И раскаленные иголки поэтому натуральнее всего расправляются с их пластмассовыми хитростями. Сегодня, если не усну, стану жечь вам пупки и подмышки. Это будет зрелище обоюдной боли.
Я опять нашел себя… Уснуть. Ничего страшного. Просто в сердце разложился насекомий труп. И лобстер на столе. Неведомое застывшее существо ждет своего часа, чтобы наброситься. Глаза его пусты. Поза индифферентна. Скачок – три минуты гипноза. Хищнически повозит усами по моему замершему животу. Отрежет клешней мне член, завернет в бумажку и выкинет на улицу. Рыжая девочка у подъезда положит его себе в сумочку. Будет дружить с ним. Месяцы. Таить. Отодвигать крайнюю плоть и радоваться. Ехать в трамвае домой с работы и ждать встречи. С волнением отпирать дверь, громыхать гаражным замком, бежать к холодильнику. А потом, когда она погибнет в своей квартире, его найдут. Заснимут на видео. Хуй европеоидный, вялый, бритый, хладный, - одна штука. Господин из Сан-Франциско.
Эстер – лохмотья жизни, порванная – выдающие губы – села мне на лицо, привнесла сон. Что мне с тобой? Встань, возьми постель твою, и иди в дом твой. Иди вон! А я останусь.
* * *
Розовая пробоина. Ошметки сна. Мурлычет телефон. Эстер хрипит. Браво! Ее голосовые связки вываливаются мертвыми медузами. Шумно глотает.
«Простыла из-за тебя». Уже проведывает, как и договорились. Но что ж я скажу? Не успел еще пожить. В ее воспаленном горле различаю возмущение. Два часа дня… Время благих начинаний застряло где-то между снами. Зато полный катарсис. Мила у нее в гостях. Вот так - вдруг. Медленно и дорого напиваются, определяются в ценностях. «Принимаем ванну. Пена синяя, представляешь?» Мила подстриглась. Конечно же приеду, попозже. Неженка Мила всплыла, в традиционном корыте, переполненная летними новостями, с синими пузырями на волосах – черное великолепие. Мы всегда восхищались ее волосами. Трогали. Нюхали. Осаждали, не спрашивая, бессознательно. Она этого не замечала. Я отстранено жевал черные косы. Мила без надежды на понимание рассказывала про «соленые мультиколоры морей» и «животворящую пыль» густонаселенных городов. Эстер в этой пыли всю вымазали; а я привез ее, слоями, густую, с кладбищ и бульваров, в Москву, где она смешалась с пылью квартирной. Но слушать было приятно. Когда я очнулся, Мила звучно сосала свой палец, глаза слезились. Эстер терпеливо выжимала из нее клиторальные переживания. Я осторожничал. Вынул волосы изо рта. Погладил руку. Гладкие руки Эстер. Кольца пахнут духами: скрывает запах изливающихся мужских потрясений. Захотелось поцеловать ее усталые губы. Она машинально вытерлась о волосы Милы – тщетные аристократические претензии - и развязно протопала – шуметь водой.
Мила нездешними движениями натянула колготки, которые Эстер потрудилась снять с нее только до колен, и обрела знакомый домашний вид. Фея Лида. Волшебство и безрадостная доступность. Такой я впервые увидел ее - у Витеньки в гостях. Поедала цыпленка. Фигурными пальцами искушенной женщины оставляла нелепые жирные следы на бокале с вином. Безупречный грим, закапанные белки глаз – и эта идиотская Витина рубашка до пола, закрывающая маленькие колени в коричневых колготках. Влекло неудержимо – лапать ее, пока не оборвала мне мысли, пока не оглушила перезревшим, породистым голосом, в миг преобразившим ее личико:
«А-а… Так это и есть ваш апологет поэтического фетишизма? Проходите, юноша. Какой концептуальный у вас шарфец. Курочку будете?..»
Я был поражен этими утвердившимися интонациями. Неловко молчать. Тоже мне, Гиппиус сраная… - и покорно проглотил кусок сухой курятины, который она засунула мне в горло. Многозначительно облизнул ее горькие пальцы. Витенька мельтешил. Мила зло негодовала: «Заляпал дживанши! Одень меня в халат…»
Эстер с бокалом ютилась в кресле. Ноги как всегда задрала немыслимым образом. Эта пугающая гибкость всегда выдавала ее сексуальные возможности. А Мила… в двадцать лет всего попробовавшая Мила - «на язык» (ее собственное дельное замечание),- была очарованной институткой. По губам стекало – и все ее любили. Весь день у Витеньки Эстер просидела в такой оборонительной позе. И, может быть, от нескончаемой череды его гостей вид у нее был грустный, плаксивый. Я подсел с причитающейся мне дозой Витиного бордо. Эстер беспокойно закуталась в «шарфец».
«Здесь ни у кого в глазах не случается тишины»,- шептала сама себе. Ну да. Муж ее колупается в каком-то банке в Чехии, что ли. Когда он приезжает, у Эстер всегда ломка мировоззрения. Подгадывает кульминацию менструального цикла.
- Отчего у тебя потрескались губки? Вино через трубочку пьешь, да? Приятно находить интимное расположение и симпатию в ее глазах – с хрусталем на дне – осадок переживаний двадцативосьмилетней женщины.
- Приехал твой серб?
Эстер кивает отсутствующе и кладет ладошки мне на лицо.
Витенька суетится с пустыми бутылками, со своими рукописными листами, следит за пьяной лексикой Милы и что-то ей объясняет, представляет нового гостя – Вадика – человека с железными зубами и запонками.
«Cette garce d’existentialisme!»- Мила кричит.
«Ну, Мила, по-иностранному я знаю только : je suis faible.»- Витенька прибедняется.
«Это же просто, Витеныш! Call, small, wall, - пишется с мягким знаком. А tranquille, facile, inutile – без мягкого знака!» - Мила шутит - «Незнание иностранных языков – это твоя, Витя… Как это по-русски?.. Робеспьерова челюсть!»
«Ахиллесова пята»,- поправляет Вадик.
«Мила все время жрет и сорит косточками… «Да, да, пасиба!»- жует. Витя добродушно смеется, подбирает объедки. «По-иностранному я, Мила…»
«Вот и отъебись!»,- прерывает она.
Эстер за руку увела меня в другую комнату. В этой пыльной темноте странно слышать хохот Милы. От поцелуев уклонилась. Включает свет.
«Будем играть!»- шепотом ликует Эстер и трогательно улыбается. Зубки блестят стремительными неудачами. В полной растерянности на полу я вижу: железная дорога... «Я уже научилась, немного». Пью из захваченной на ходу бутылки. Уши закладывает.
- Да… – говорю, – но по традиции я пассивен.
Все заканчивается шумным крушением поезда. Эстер радуется неисчерпаемости затеи.
«Они все такие маленькие, глазки торчат, испугались, но все-все-все спаслись…»
Отряхиваю с себя пыль и стоны пострадавших.
- Поедем ко мне, ладно?
В зале много нового люда, дыма и голоса Милы. Она говорит плавно. Как она дышит? - Когда ест.
« Да какая же, черт, может быть разница?» - брызгал слюной Вадик.
«Ну как бы тебе объяснить… - сдирает кожу с куриного крылышка … - вот, смотри… - жует - мастурбаторами были – запивает большими глотками, самым жестким бордо – Толстой, Руссо, Ницше… а онанистами – закрывает мечтательно глаза – Белинский, Писарев, Чернышевский…» Вадик сопит и теряет запонки: «Я верю Дали. А добавляя в акварель немного спермы – облагораживаю рискованные символы».
Девочка на шаре – с шара – пизданулась об бордюр.
Мила незаметно языком ощупала зубы. Потом оказалось, что такое поведение Милы – просто особенность ее опьянения. «В жизни» она была очень деликатной, и никем не интересовалась настолько, чтобы нагрубить. Витенька достал пьяными руками свои листки и начал читать. Видимо его прерывали:
«Событий и ночей жемчужный блеск
исчез в пыли – как ценность всех предсонных истин.
Осталось лишь услышать нитей треск,
увидеть след обид смешных усопших листьев.
Послед…»
«Читай, Витенька, мистическое…»,- отвлекается от себя Мила. Витенька роется в своих листиках, забыв уже про отвергнутые стихи. Эстер медленно опускается в кресло, куда кроме нее никто не смеет садиться. И глаза ее устремлены в свои холодные необжитые пространства, куда кроме нее никто не смеет… Тайная моя невеста. Я представляю себя на ее могиле. Там оставил свой шарфик. Тяжело сознавать, что жить страшно…
Она знает это сегодня. Она говорит мне по телефону, что мы умрем.
«Ленин – наш трофей. – у Витеньки мелькнул слабый блеск в глазах. – и заложник. Однажды залег в нашей участи выскобленным черепом… И не в том дело, чтобы измываться над вождем, насаживать мумию на штырек и таскать по парадам, как какие-нибудь окровавленные майя, не в том, чтобы мстить в пустоту за имена сгинувшие. – Витенька заговорил с пафосом. Эстер пригубила вина, которое никак не действовало на нее, только оставляло на потрескавшихся губах синие порезы. Мила мокро шепнула мне на ухо:
«Витенька на бульваре Мадлен целовался с мужчиной, я видела».
- возопила совесть наша, - продолжал он, - и они возопили, громким голосом говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь за кровь нашу? Но даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы успокоились еще на малое время, пока братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число…---
С потолка капает, бульдозеры помаленьку сносят дом, чернеет воздух.
Мила сбрасывает парик - сухая, сморщенная кожа облазит лоскутами – Вадик подбегает, кладет ей на голову свою необъятную мошонку – кожа растекается по желтому раскаленному черепу, густо дымясь. Витенька облизывает непокрытые желтые шелушащиеся участки Головы. Сделав из листков веер – машет. Присутствующая массовка превращается в груду мертвых голых тел, покрытых белым кремом и малиновым желе. «Сочные! Сочные!»,- смеется Витенька, лезет на вершину груды.
Я – шепотом: Венчай вином, оставь нам вечность – где голос страсти не кричит, где тишь и боль – одна беспечность – покуда жизнь не разлучит. Дрожь, липкий вкус, невеста в синем, вновь облачается палач, лишь миг – и мы бесследно сгинем, оставив позади свой плач.
Витя (погружаясь в трупность): А я подслушал! А я подслушал! Моя жена ебется только на коленях, только в Венеции!
Хор грязных рэперов: Но кто мог знать, что случится так, что даже смерть льется изъяном, и земля сырая – это последний смак для того кто мертв наедине с обманом.
Голова: Будь ты проклят!
Православный хор: Последние слова яви - не рычи, пусть ровно ласкает голос твой - фен, потому что время уходит – свечи таянием, - как жизнь из вспоротых вен – потому что, Волошин, если твое очко зевает – неблагополучие пребывает с тобою! Вот!
Витенька, слизывая крем: Забвенья лист падет нежданно – вдруг, на серое надгробье типовое: желанный гость, последний друг – он молчалив - устал от воя мой гордый прах - совсем промок покатый край моей могилы -я перебрался, если б мог, в изящный склеп соседки Милы. (далее, остервенело поедая трупы): Заброшенный в тиши смертей, в тени бетонного кумира истлевший телом для затей, не понявший законов мира, - кхе! – подавился куском,- я – пепел, пыль… и в том безумие, что сохранил и страх, и бред… Счастливей ты, нагая мумия, тебе доступней шум и свет.
Архангел Габриэль: Кто сказал «ебется»??
Все(показывая на меня): ОН!
Голова: вы все прокляты!
Архангел Габриэль: Несите! Жгите! Жгите! ---
- Несите тома репрессированных на площади и жгите их, - читает Витя свой листок, - или сами станете скоро запечатлены. И , о неизбранные, сберечь тварное существо свое – вот гордость и спасение ваше...»
«Это не мистическое»,-опять перебивает Мила.
Витенька улыбается.
«Ой. Ой! Как улыбается! Как течет! – стонет Мила – Виииитенька! Обходительный ты мой. Ангел… В рот не кончает совсем, хоть ты чо…» После этих слов я посмотрел на волосы Милы, потом – с пониманием и солидарностью – на Витеньку.
«Клизмочку, да? Вить?,- не унимается Мила,- В душик? Ви-и-и-ить! Чтоб животику горячо, да? Ну, что ж ты, Милочка же все разрешит, ты только не молчи!»
«Ты же сама не даешь… говорить»,- Витя улыбнулся щеками.
Мила сползла с дивана и, не глядя в его сторону, скучно прохрипела: «Виктор, если бы ты знал…»
Помолчали, помялись. Эстер улыбалась покровительственно.
Витя опять уставился в свою бумажку: «Хуйня, конечно, глиняная, но по случаю,» - и хотел продолжать.
«Мерси - мерси , - сказала Мила, допивая кровь из бокала, - только что-то – не люблю…»
«Что ты вообще любишь–то?»,- спросил Витенька.
«Сушки, Виана и Рахманинова!», - серьезно пояснила Мила и – расхохоталась.
Эстер поднялась. Проверила луну – райская скважина. Мы ушли. «Куда?»,- прокричал Витя из зала, не проводив. «На работу завтра»,- для краткости соврала Эстер. Я одевал ее в спешке и совершенном ужасе. «Кто не работает – тот не пьет шампанского»,- меланхолично запела Мила. Эстер плакала. 30 бессребреников с гнилыми зубами вымаливали ей скорую гибель.
* * *
«Пока, Женька». – улыбается в трубку Эстер. Черный телефон – черепная коробка – червей вместилище. Нужно подняться, лепестки убрать, тасовать день. Равнодушно пройти мимо притаившейся клавиатуры. Смерть шлепнется с потолка и руками в красных латексных перчатках сожмет горло. Я пережду страх. Двадцать минут рукописного купания, а потом поеду к Эстер, замру на ее коленях.
Идеальная коммуникация толерантного экзистенциалиста. Двоеточие. Святой час. Враги кругом. Воздух тертый.
«... И когда у реальности проблемное состояние я думаю о том, как определены в ней мои приоритеты.
… но долго смаковать приоритеты не получается, потому как они сами утверждают свое самостоятельное существование.
… и они не в коем случае не согласуют со мной свою динамику. Я ее принимаю, расширяя допустимое в реальности.»
Сломалось перо? Капнул чернилами на ноготь и удивился? Мои брови
гарантированно сдерживают пот. Устать, почувствовать слабость тела, в полном сознании лечь щекой на стол – пыль и крошки, - констатирую бодро, без интереса. Нелепо транжирю текущий момент.
Появляется в углу девочка с тяжелыми черными волосами. Только не улыбаться ей! Зачастила, подружка… не сиди ж ты, тварь смрадная – побегай, жизнерадостно попади под поезд. Оставь только меня. «Куси какушку!»,- пищит.
Прячет глаза. Заворачивается в шторы, шершавый солнечный свет втекает и мое жизненное устройство разоблачает. Сама куси… Я сыт этим уже. Мариночка. Маленькая девочка. Мама пускает во дворик погулять. Не являлась раньше – приходила. Коленки от травы зеленые. А мама не потеряет? И только глазками водит. Трусишки - грязные, мокрые… а слезки на глазах! «Писить!» вот так садись на дядю и писий! А дядя будет тебе качельку делать. Мариночка любит качельки! А горки? Скааа – тись! Сделай дяде горку. И потом побежали лошадки! Они скачут. Ло-ша-дки! И-и-и-и-и! И дяди писиются…когда в такую игру играют. Потрогай тоже. «Мы как жених и невеста прямо…» Так-то! Все слушает Мариночка. Ток по горлу прошел и захлопнул мои глаза… Мариночка… а ты… ты… в песочек играла? Играла, говорит, - хочет теперь в лошадки.
«Куси какушку!»,- капризничает Мариночка. Привыкла… Да боюсь я теперь – кусить! Не выходит из угла… Ну выйди же… нет. Будет смотреть исподлобья. Наказали Мариночку… да кто ж наказал?? «Колпачки острые». Ты! Проклятье! Ну разве я обижал тебя?! «Куси!» – и по углам еще долго светятся ее рыжие кучки.
«Таким образом энергию, которая в силу обыденности могла быть затрачена на конфликт несоответствий, удается применить для прорыва в чужие психологические реальности, внешне не заинтересованные ни в какой полноценной коммуникации
… никакой прорыв или его иллюзия не дают права рассчитывать на взаимные идентичные шаги иных реальностей, поскольку это навязывание своего далеко не универсального качества своей же уникальной реальности в чужие среды».
Эстер на пути к печали. Стремительно ее возвышение. Старый неуемный затейник Иннокентий Сергеич кряхтит, подушку слюнявит. Эстер уверенной рукой сжимает туфлю – рывки, сложный ритм, витиеватая траектория – торжественно сотрясается сморщенная задница мыльного старика - шпилька уныло хлюпает в его черной ослабшей дыре – вонючая прорва, последнее пристанище шершавых диссидентов, преступников, рыцарей. Всклоченная, израненная требуха Иннокентия пачкает кровью и слизью змеиные чешуйки на туфле и руку Эстер. С каблуком в кишке, ягодицами сжимает. Начинаются судороги и спазмы. Крик его сыпет зернами, долго, вплоть до удушья. Эстер удаляется. Взволнованный Иннокентий испражняется стоя, старается набрать в туфлю свой кулинарный кал. Встав на колени, мокрый, измазанный, на грани последнего прорыва - медленно, как ритуальную чашу, подносит туфлю к лицу и окунает губы. Грань стирается. В этот вечер у него рождается внучка. Иннокентий воскресает на третий день, и в кратчайшие сроки, оставив другие проекты, оставив даже дела заветные, исполняет скульптуру – сваренный металл – Соло-Удушение-Младенца. Муж Божидар - серб в Чехии - останется в семье. Божидар поговорит с Эстер. Божидар все устроит через полгода. Божидар сможет предложить, и тогда, скорее всего, Иннокентий Сергеич…--
«… азарт прессинга, давления не предполагает ни доступа, ни предоставления себя – посему признается холостым ходом … удовлетворение от потусторонних влиянияй на свою психологическую реальность достигается незапланированно, случайно, от сложной смеси инициатив – поскольку имеет нерациональный характер, чувственную природу – инсайт нервной системы.»
Из водяной пыли и пара проявилась Мила. Вынула Эстер из горячей ванны, поцеловала колено – единственная ласка. «Кеша подарил свой сааб.» Молча порхали в переулках Москвы. Мила тормозит резко. Ждет. Трогается вновь. Эстер разглядывает поверхность зеркала.
«Тебя он пощадит, - рыдает Мила, упав подбородком на руль, - при себе оставит. Твой Божидар заступится. Здоровается с ним за руку. Любимец… По Амстердамам вас отправит, - Эстер вздрогнула, - А мне жизни не разрешит… Он уже месяцы мне отсчитывает…, прибавляет, отнимает… Старая сволочь заставляет отрезать ему сосок, иначе… Ты всего не знаешь!» Эстер дрожащими руками держит фотографию розовенького младенца. Топит вопли с закрытыми глазами и искривленными губами.
«… а за кусок вот этого – родного - мяса, внучоночку, поползает Иннокентий Сергеич - и потрудится… и… Жанна просто уедет с дочкой… на время… а дедушке не скажет… пусть дедушка надумает сам… Фантазия позволяет. А Гарику я сказала… ему очень просто взять у любимого тестя… не так уж и много… Он же для меня – должен!… понимаешь… И ему тоже некуда деться… А потом я исчезну. Хотя бы и без Гарика. И никто не будет знать… Я исчезну…
Эстер вывернула голову и сдавила шевелящиеся виски.
«… качество и ценность осуществляемых контактов не регулируется сознанием и желанием, сопряженным с пластами обыденности…. И заинтересованность в этих контактах следовательно не явлена в пластах обыденности, поскольку это не проект, не цель – но жизненная практика.»
Гарик и Жанна восхищались модой на подиуме. Манекенщица со знанием дела поскользнулась на говне.
Беременная Жанна рассматривала толстые каталоги. Гарик осторожно обнимал Милу на кухне, целовал пупок, плакал. Мила скребла ноготками его затылок. Малолетний племянник Гарика, спрятавшись в уборной, корчась и хрипя, запихивал себе в зад семейные запасы туалетной бумаги. Кеша ваял за стеной. Судьбоносно гремел металлом.
* * *
Уезжаем от Витеньки, обласканные шипучей московской ночью. В машине Эстер говорит, что Божидар, наверное, ждет. Ждет и молчит. Потому что супружество – молчание. Между нами снуют звуки резвого радио. В глазах – смола. Ночь – тайна времени.
Божидар заброшенной рваной тряпкой остается где-то позади. Ему ждать Эстер еще 20 минут. А потом он опять станет равнодушным к ее обособленности. Что такое для него – 20 минут ожидания Эстер – и для меня? Может быть, поэтому она едет со мной в одном направлении? – в одном? Тяжело ощущать свое сердце… - свое? Или для нее это очевидно – мы вместе - и тогда я просто не достоин своего счастья?
Когда она приходит, медальоны дрожат, и картинки шевелятся на стенах. Пещера обретает новую тишь. Демоны сбегаются к окнам подглядывать за ней – она раздевается. Не, глупыши, она не раздевается сама. Эстер… еще назовись! Ты всегда знаешь – где я, я всегда в замешательстве от осязания тебя.
«А сегодня, Эженчик, чего тебе хочется?»
– Чего-нибудь смертного.
«Безалкогольного, что ли?»
На грани потрясения, я осторожно раздвинул ее ноги. Уткнулся исчезающим лицом. Меня начало трясти. Эстер настойчивым движением отбросила меня на спину.
«Малышшшшш...... Я же говорила тебе.... Менструальная кровь обладает приворотной силой.. Это опасно для кармы.»
Иди ко мне, моя бордовая пасха! Смена нарядов, экзотика и торжество. Вымазавшись, я обретаю новую кожу.
А на рваный диван я брошу любимый плед. Мы устроимся съежившимися улыбчивыми лотосами, в свитерах с закатанным горлом – я в черном, Эстер в сером. Тепло, недвижимы брови, и губы сухи. На твоих губах – “никогда”. Я бесшумно начну переживать тебя – с открытыми глазами. Дни и голод осторожно пройдут. Нашу слабость мы будем растворять в вечерах. Наслаждение, не томившееся в стадии желания, выпадет в осадок. Желать, значит кричать. Нам, простуженным, с липкими движениями и прокуренными объятиями, не до крика. Твои слезы я стану слизывать. Белые салфетки закапаем кровью. Не замирать. Слабеть.
А ты пахнешь уютным вечером, мерцаешь. И чиста на вкус как слеза неизбалованной любви. Я рассказывал, что была чиста и веселила – транжирила соки из себя, нектар, подернутый блеском. Говорил: я не обожаю тебя, не лелею, не превозношу, хотя ты уже привыкаешь опускать глаза, чтобы увидеть меня, озирающегося между ног - в местах – хранилищах твоего прошлого. Останься вне меня, красота! Не коснусь тебя… Грозилась: много поглотила. Конечно… Целые соленые залежи. Серый пот, перламутровые мужские оргазмы, непрозрачные слезы, море, выкрашенное неожиданной зеленью, нечистый московский дождь. Блестящие кристаллические горки с отражениями глаз. «Не подглядывай!» «Не рассматривай меня». Пальцы во рту отвлекают. Полминуты походки по лысой Москве, исполненной кашля – и я счастливейший из вуаеров. Это не шаг, а нарушение канонов. Повержена суть танго. Это не движение, но все, что кроме.
«Слиплись»… «Твой взгляд – яблочки, подвешенные на нитях».
- Адамовы?
Это мятая лень, паутина на потолке, поцелуй со спермой, всегда с открытыми глазами, с застывшими умрем, шелушащийся загар, пигмент на шее, сентимент на экране, Андре Бретон ошалело смотрит со стены. «Господи… какая я блядь.»
- Это ты к кому обращаешься?
«Ревнуешь?»
- Тогда я тоже блядь.
« А ты то почему?»
- Хочу соединиться в новой и последней незыблемости с тобою.
«Не.. со мной не надо. Я одна хочу… понимаешь? Не понимаешь…»
- Клянусь парижской богоматерью… - понимаю.
«Кееем?»
- Ревнуешь?
Уйдет в ванну.
- Оденься здесь, - мои жалкие, никчемные происки.
«Поешь мороженого…» - и - шум воды…
Выключи воду. Мне станет трудно. Зачешутся локти. Захочется слез.
«Мне надо домой».
Божидар – мужчина из плоти.
«Я приеду… днем. Не грусти…»
40 франков на такси. Что потом? Мятая постель, шепот в подушку, сон – полная кремация дня.
* * *
Дозы, которую ввели Мерелин, хватило бы, чтобы умертвить 8 Мерелин или 3 лошадей.
Эстер не пришла.
* * *
Смех и касания. Так наполняется день. И если уголки губ воспалены, они будут любовно обработаны. Сохранены или спасены? – вопрос, утративший актуальность. Раздавленные зерна граната на ковре и шторы оборваны. Из кресла торчат клочки. Электроника включена и забыта. Фотографии с кладбищ аккуратно разложены. Потолки взирают, вкушают простыни. Сорван черный квадрат, из которого произошла вселенная. Тела и объятия. Сон царит. Все преломляется в бокале с красными каплями. Подушки мокрые. Психика истощена. Тяжелы веки. Прежде чем станется завтра, потекут слезы. Густое тепло обособится по эту сторону исцарапанных оконных стекол. Шепот из предательских гласных сползет по стенам, водрузится около разморенного соска. Отменены пение и краски. - Среди пыли и теплого парафина зиждется беззаконие.
Следы зубов – новые коды. Ровные резаки - кусок челюсти. Тонкая кожа Эстер сдается легко. Улыбаются мелкие свежие раны на ее ягодицах. Поэма анального сопротивления. Заветная слюна на беспокойном, протестующем анусе. Тесная жаркая муть. Мокрый крик в одеяло. Органические спазмы и перепады. Непредсказуем ритм. Не разжимайся, Эстер. Носи в себе белковый бальзам. Взболтай до нужной консистенции. Присядь на горячий мрамор – погрей. Круговыми и волнообразными движениями сформируй в прямой кишке густое тело. Моя сакральная функция – через трубочку напряженных побелевших губ впрыснуть в твое преображенное чрево смесь коньяка с лимонным соком. Лимтакве – нексуи – эалурие – людр – лимтакве – нексуи –эалурие – людр – кровь нашего малыша станет горяча. Трись, трись, Эстер, лиловая блядь, в оргазме делись с ним сознанием. В конвульсиях теряй ресницы. Ну! Раскройся теперь широко. Запусти ему глоток воздуха.
И еще поспел семенной поток – его туда же! Пусть у маленького будет хороший эпидермис. Что, Эстер, горчит наполненность? Попридержи еще, девочка… Ему надо попихаться. Сожми ободки. Обними страстно нашу личинку. Пугай ее! Души! Дай вкусить шок порочного зачатия. Топырит! Рвет! Сосредоточься, Эстер! Кончай дублями. И пальцы твои слишком холодны для моего вероломного, пульсирующего - Ой-ой-ой! - член в рот, Эстер, - шшшш! Зубастая… губы с заусенцами – потрескались. В горлышко, глубже! Вспотевшая, лохматая Эстер. Глаза белые слезятся. Дрожит. Стерты колени. Серьгой порвала ухо – на шее непрозрачная кровь. Наизнанку все твое мутно-розовое нутро! Мычи носоглоткой. От звуковых вибраций быстрее прольюсь. Ай! Не сглотнешь сегодня. Все малышу… в громыхающую норку. Это у него будет бельмо на глазу – творческая призма. Искаженное видение. Он вырастет, Эстер – держи, черт! – он вырастет и станет теоретиком музыки. Пена изо рта и из ануса. Нексуи – эалурие – людр! Аллилуйя! Ты не выльешься, как шутил Блаженный Августин. Сойди в ад, ибо я здесь. Слышишь? Эстер зовет. Мягкий фиолетовый принц готовится просиять взорами.
* * *
Постпарижье. Мосты-протезы. Пыль Тюильри. Сиськи Женевьевы. Слюна Шарля Гарнье на стеклышке. Склодовская – Кюри в купе Пантеона – вторым классом с лампочкой. Фатальное облысение. Пресные слезы Робеспьера.
Осведомленный марш по Сен-Жермену. Чудовищная эрекция Рамзеса II на площади Согласия. Над Вандомской площадью французы развесили звезды, гравитация усиленная. Не спят счастливые обладатели недвижимости на улице Мон-Сени, я подглядываю за ними в окна. Маленькая грудь готической Богоматери – горячее тело. Туго, внутрь кончают русские в апартаментах на бульваре Клиши, и потом их, идущих в никуда, узнают. А слезы высыхают у них под веками от жарких стен Нотр-Дама - О дева в черной накидке, как незаметны, изящны кресты твои! Не прячь от меня эту странность. Не стесняйся своей мании: она мне так симпатична. Маленькие окислившиеся крестики на влажной плоти. Альтернативное зачатие. И две тысячи лет посторгазменных галлюцинаций.
И парижская артерия уносит отсюда жизнь. И Уайльд знаменит своими каменными отбитыми яйцами на весь Пер-Лашез. Один шаг по бульвару Сен-Мишель равен трем по boulevard de Gogole, что в Москве. Синими знаками всплывает в сознании кириллица. Сознание наглеет, кишит императивами, и – утрачивает себя. –
Живи на улице абортов – не дергайся. Одиноко? – знай, что тебе не хуже всех – потому что ты – подонок. Одиночество – это я. Не пренебрегай традиционными ласками, не проливай масла на рельсы, знай, что мужчины – тоже биология. Станет плохо – вспомни свое рождение. Люби на грани: в этом есть только ты. Даже если в воздухе светло – проси, не стесняйся. Читай сказки, занимайся анальным стимулированием, пиши стихи. Не мечтай о городах: их прошивают реки. Понимай, какая это тщета: Сена наводнена спермой… или Висла.
Я живу в измерении визга, где земля усыпана ромбиками с ребрами острыми, как лезвия. Песня неустанно преображающейся плоти вдруг обрывается. Мы знаем это, но не слышим, оглушенные миллионами гамм. По золотым канатам – с протекающей жопкой – можно перейти в мир синих туч. Они пьяным озоном плывут в ваши горла, твердеют и через шесть лет от счастья взрываются серебряными дикобразами. В пробитых шеях в лучшем случае поселяются мышки, в худшем – змеи. Если глаза ваши закрыты, вы по ледяной лестнице попадаете в смрадную трубу, набитую перьями ангелов. По прохождении, вам встречается улыбающаяся голова девочки Мариночки, с проколотыми ушами и губами. Вы должны как можно скорее излить на нее семя. Когда семя остынет и перестанет дымиться – можно пройти прямо. Для молодых леди свободный вход до часу ночи. Потом вы непременно почувствуете холод в ногах: стоите в жидкой почве. В метре от вас – ветхая стена из колючей проволоки. Когда, преодолевая ее, вы с удивлением обнаружите, как разодранная в клочья кожа сочится ослепительно белой плазмой, вы, при желании, должны деланно изображать адские муки, нестерпимые боли гнойных болезней, кричать и упоминать тайное имя бога (слева – на табличке: «эалурие – людр» ). Необходимо заметить: примерно две трети женщин почувствуют при этом действительную боль, после чего начнется 34 – летний распад сопровождаемый земным ощущением скуки с 60-процентной гарантией цветных видений девятого мира (земного). В качестве альтернативы предлагается принять кантаридин и заняться мастурбацией. После 804 или 14804 оргазма достигается полное растворение в шестом небытии или, по желанию, предлагается место Мариночки с последующим – если смена состоится – заточением в мире синих туч, на вневременную должность в шестнадцатом микрорайоне пассивной алголагнии, морг номер 4.
При безболезненном проходе через колючую проволоку, вы оказываетесь в мире мраморных полов и переполненных влагалищ – это подвешенный двухкомнатный мир, из которого нет выхода – обиталище бога. Все как положено: у входа старуха-ключница (Апостол Петр, давай свои ключи… ) с вилами (трезубец). На черной майке – кривые желтые буквы: «Дао – пусто». Вокруг нее шаркает малиновыми тапками ошеломление.
«А хули вам надо? Бог есть, трансценденции нет».
- Так ведь страшно же…
«А вообще я здесь недавно»,- заулыбалась старуха.
Впрочем, если вы немедленно не очистите ноги от сырой почвы, произнося детским голосом «и судимы были мертвые»,- провалитесь во второе небытие - оно одним из первых несанкционированно отпочковалось от пробного массива, и о его существовании не знает ни один добровольный внештатный наблюдатель, не говоря уж о самом, который давно отошел от дел – взамен на совершенство. Ходили слухи, что из второго небытия Сартр и Парменид вышли в ноль третий мир; раньше путь туда был известен только из zzy- болевого корпуса.
В смрадной трубе - от мариснастора (Мариночки) налево – через мавзолей можно попасть в 3-б-мономир. Вероятность декорпускуляции – 80% (умножаетесь в восемь раз, причем 3 или 4 дискретные сущности обязательно попадут в сигма-проявление шестого небытия. Материя там еще наличествует в кубообразной стадии, и ее внутренняя скорость чудовищно низка. Поэтому дискретные сущности будут замурованы до превращения данной метасреды как минимум в бета-проявление (срок – 200-300 миллионов кальп). Континуальные сущности, если не будут поглощены в спиралевидных пустотностях, способны образовать 0-n-миры). В 3-б-мономире исчезает цвет глаз, совесть и способность передвижения. Равно как и необходимость во всем этом. Мономиры существуют от 2 до 19 кальп, в зависимости от совершенства. За это время с помощью технологии удушения по второй касательной сексуального транса вы будете протестированы. Возможностей вернуться в девятый мир предостаточно. Например, если ваша реакция на сладкое – ниже 0.34 от центра, а коэффициент склонности к насилию выше 0.002 от дуги третьей плоскости, вы остаетесь в исходном для вас девятом мире на самых высоких уровнях индивидуальной субстанциональности, то есть динамика дальнейших трансформаций будет крайне интенсивна, поэтому недоступна для осознания.
Мои показатели были таковы, что я попал в искаженную со-сферу нашего мира. Золотился песок на дороге, и Нотр-Дам вдали маячил. Карманы забиты пеплом Эстер. Надо дойти и развеять.
Медленно выросли дома – заслонили мне зрелище. Все то же измерение визга. Rue Mouffetard. Жизнь вскипает. Через два дома можно также состричь ногти. Всем районом там стриж.. кх...стрижьЈЈооо! ооооо! Оооо!
Ай! Ne t’arrete pas! Eugene… Остудить бы яйца, Сильви? Жюли? Лоретта? В твоей миниатюрной ванне уже плещутся те самые существа. Те самые… А на лестнице шорох. Не оставаться! Не ночевать. Бежать под стройные кресты! Поздно. Головная боль – кровосмешение – будни – лейкопла…-- существ рвало. Легко и не горько. Обласканные горла и носоглотки перестроились в режим санкционированного сострадания. Рвало бордовыми лепестками и пыльцой, водой повышенной плотности, остатками губ. Сотрясало в великолепном инсайте самоотдачи. Пахло электричеством, оранжевыми духами, сальными волосами. Рвало пряностями, буднями Индии, тяжелым сном, лазурным семенем, ритуальной кровью. Рвало отчаянно. По-доброму булькало. Дети трогали руками переливающиеся пузыри и потом не болели. Ночью рельефная жижа люминесцировала. Можно было тайком пробраться в места ее скоплений и натереть себе веки, соски и лобок теплым невиданным месивом. А потом всю ночь претерпевать волнующие эманации. Привыкнуть к наслаждению, лететь сквозь простыню, под землю, к предкам в тартарары.
Старики прилипали к стенам со стаканами и слушали милую песнь преодоления тошноты и торжества чистого потока. Глаза их облегченно мигали во время пауз и таращились, когда песнь переливалась в балладу. Рвотные звуки сопровождали чудеса. В разгар ночи ритм заметно стихал. Убаюкивающие мелодии стекали с белых сгустков воздуха. Медленно, ложью, стихотворным размером. Посыпались стаканы. Старики упорно засыпали на осколках.
Утром сонные дети с капризной вялостью тянули из липкости луж мерно умирающих существ. За хвосты. Хвосты слабели во время рвотного цикла и часто не выдерживали – рвались у основания. «Папа! Побрей хвост!» Папа брил. Получался шикарный холодный червяк. Иногда гусеница.
Поостывшие смеси рвотного сока, горя и воздуха соскребали ножиками.
Полученным веществом обрабатывали порезы, а также заливали в носовую полость, отчего лицо приобретало симметричность. Истощенные трупики представляли собой почти лишь шкурку. Она горела без запаха. Фиолетовые слипшиеся вихры сначала пушились, потом плавились.
Прах исчезал под лунным светом –-
Я много слышал о спасении. Кто спасет меня от себя? Я оставляю шрамы на своем теле с тайной надеждой на регенерацию. Верчусь ураганом в собственном горле и с трудом отражаюсь в зеркале. Мучаю сам себя. И уже вспоминаю о спасении? А ведь они – другие – могли бы истязать меня, закопать живьем, истыкать иглой мошонку. Впрочем, и у меня тоже иногда висит медовая сопля самоутверждения. Кресты изящные!… Все же я боюсь… Я приду под кресты и поцелую себя в губы, длинно и солено. Это уже не в первый раз, проверено: дает временное облегчение. Буду только я и кресты. И мелом очерченный контур – Эстер… Случившаяся любовь. Пустое место во мне, где пропадает жизненная сила. У Эстер пушистая губка и ласковые руки. Грудь полностью помещается во рту. Растерзана естественным ходом вещей, «своим чередом», слишком живыми кожаными псами Иннокентия – полные-карманы-пепла - Я плачу на ходу. Мне хуево. Так будет всегда? Прорвало канализацию – завязло грязное сердце, сужается горло, нет никаких людей, людей… Людей!!! Лютые.
И если Он придет еще раз, спустится, чтобы спасти нас от греха одиночества, Он от ран не успеет вырвать нас из себя или, соблазнившись тенью изящных крестов, сам впадет в грех? Ведь так малы и нетребовательны кресты эти, и тень от них – сброшенная вуаль готической родительницы. Как не уподобиться стойкому великолепию из стен – единственному в своем роде – такому, чтоб приблизившись, обнаруживались химеры – безукоризненные стражи священного доступа, официальные лики, вещающие: несбыточно! А вечерами, ласково погладив какой-нибудь из крестиков, идти – заиндевело шуровать автаркическим членом в чьей-нибудь заднице, в поисках такой же розетки, как у тебя, и - констатировать провал, откладывать прорыв, не верить в него, - не верить – и гладить крестики. Ибо – положение дел таково, что кто бы ты ни был, неважно даже знать это, ты останешься самим собой, будешь только ты, кресты и ты, преклонивший колени перед Эстер с простреленной шеей, приложившийся к ее холодным умершим ладоням.
Я был красноречив, мне сказали: трепло.
Я готов был все отдать, мне сказали: не унижайся.
Я страдал, мне сказали: счастливо тебе.
Я чувствовал, что мука разорвет мое сердце, мне сказали: ты просто одинок, вот и все. Блядь!
Меня окружают непостижимые люди, люди-бездны - замучился считать миры. Я не стараюсь работать над собой. Не стараюсь, ибо время близко.
Что до людей – все мифологично, идите к… табуированной праматери! Пусть обогреет вас. В ее объятиях вы обгадитесь – так теплее, или трахнете ее – так приятнее – или все сразу – так интереснее. Что до меня – я понес тушу свою на воздух. Без всяких надежд. Потому как пребывают сии три, и надежда из них меньше. Святы испытавшие.
А пока я разбрасываю пепел с гор. И это последнее откровение осени. И звуки, манящие не то спать, не то погибнуть, сулят покой или ужас.
Кто-то щедро дарил их ущельям.
* * *
Была дверь, скрипучая как память, приоткрытая. Была спица в левом соске.
Плавилась сера в ушах.
Была музыка у соседей. Двигались лифты. Была еще лестничная площадка. В квартире Эстер было тихо. Было тихо и зудело в голове. Ванная комната открыта. Кафель выложен шахматной доской. Белые клетки, наспех забрызганные кровью, – были. Редко падали налившиеся капли, воспроизводя инерцию времени. Изрезанная Мила была аккуратно посажена в воду, которая стала кровью. Рваные куски времени самой последней возможностью уносили Милу – восковую фигуру, экспонат, остаток от чего-то происходившего. В комнате - свет. Горел? Нет… просто был… И ничего не двигалось. Эстер – заброшенная кукла - валялась в углу. Спрятала лицо. Было. Прострелили шею.
Все кончилось.
Замелькают носки пижонских ботинок. Я выгуливаю непривычное утро. Просто потоки влюбленной слизи бальзамируют плечи и горло. Культивирую эту слабость. Надругаясь над иллюзией утонченной чувственности, иду за сыром – сиятельный, с веревочкой между ног – мой вектор. Запястья кусал и думал, что финал выдался на редкость удачным: прохладен воздух, божественна слабость под кожей, и как элитарна вялость жизни, когда обнаруживаешь утром чужие немытые губы – с засохшими кусочками фруктов и потусторонними гладкими разводами, как, лучась симпатией, на ходу хочется ритмически описаться и дымиться томностью и запахами Ренессанса – прекрасно. Весело шуршат парадные трусы. Тесный подарок.
- Так тесно же, mon etoile…
«Да, черно-белый малыш, я всегда буду тесна для тебя».
Любит, чтоб было красиво, чтоб кровь из губы, когда экзальтированный Женечка – сплошное мягкое место, - нарядившись в истязающую шелковую обновку, читает ей поэтов; я льюсь словами и сомнительной любовью. И тень моя лавинообразно взирает, оценивает сухую глотку, сухую, красную, из сортов винограда Сира и Каберне, всепрезирающими глазами гения уныло смотрит на мою надрывную дрочку. Истерическими движениями я хватаюсь за пьяные яйца. Я дочитаю ей Гумилева и паду с сочащейся губой, в пене, восторге и славе. Она любит, чтоб было красиво.
«Там, где ты присосался, румянец не столь поэтичен…» - о да, это лакированная проза… Любит джинсики Версаче. Узкие, теплые джинсики-тянучки, с угрожающей молнией. Ах, Эстер, девочка – весна – волосы светятся - не пахнут, твоя польскамстердамская биография странна, но однозначна. Это прошлое написано у тебя между ягодиц - выгравировано - потрепанная скорбь Фрейда. Имя свое похитила с небес. «А возьми из сумки гражданство и посмотри, человеческое имя и фамилию!»
Не разоблачайся! Изида! Позволь смотреть на тебя спящую. Ядовитая цветом и вонючая книжечка театрально летит в меня. Да. Нагловато и криво глянули ядовитое имя и вонючая фамилия. Месяцами я не предполагал твоих тусклых родственников… «А бабушка была потаскуха, и могила у нее из голубого необработанного мрамора». – А папа? «А папа был что-то совсем… comme ci comme ca-молец». В паспорте побрызгала в имя пятой шанелью, в фамилию девятнадцатой. Фамилия запахла подмышкой, летящей по модному подиуму. Стойкая ассоциация с шанелью приобретена случайно и навечно. Казню Шанель, закопаю ее без кремации, отомщу голубомраморным памятником, полюблю Эсте Лаудер.
И это утро, с облаками серыми и очерченными, как мозги маргинала, заберет, высосет из меня ничейную Эстер, коей я пропах насквозь - духи плюс идеал женской секреции.
Проходя по шоссе забвения, сквозь улицу абортов, я уже многозначительно облюбовал бордюрчик. Посижу. И сигареты Эстер выкурю. Хотя, конечно, грешно почувствовать здесь даже духовное сиротство. Куда они сливают кровавую жижу? Через два дома можно также состричь ногти. Всем районом там стрижем. Неорганические обрезки вываливаем совками в специальную машину для размельчения. Полученную пыль мешаем в соленой воде. Коты озабоченно принюхиваются. Пахнет плотской периферией. Запретную массу по-советски грузим в тазы, давясь предвкушением. Лишь жалкие единицы используют специальные пакетики для плазмы. Дома лепим из нее колбаски и звездочки, кубики, амеб. Намазываем на дверные ручки, залепляем детям глаза. Шлепаем ладошками по светло-серой каше, оставляя следы линий жизни и сердца. Прислушиваемся. Любуемся на застывшие узоры, цедим удовольствие от саморазоблачения. Продукты разложения и осадок сливаем на абортов 8\1 в сток с решеткою.
Высижено. Докурено. Окурок демонстративно швырну. Он зашипит. Никотиновая агрессия уйдет в землю. Педерастическую маечку заправив так, чтобы пластичны казались бока, я вижу многие стаи окурков, среди которых заботливо примечаю мой - самый белый. Окурки, как чьи-то судьбы. Особенно те, что с помадкой. С растопыренными глазами психованно пережеванные, стерильные, без смолы, без слюны, фильтры. Ни фильтры, ни призмы не берегут маленьких жопастых жертв половой зрелости, жриц зрелой полости. Это они накурили здесь нервно. Пачкали замшевые сапоги. Переполнены сердца. Их следовало бы разрезать. Половинку хранить в черной блестящей коробочке. И поклоняться одному лишь нестесненному дыханию. И я вот так пожил половинкой две минуты. И что? Недостаток смысла не гнетет. Ручейки крови стремительно омывают чресла. Увлекшись организмом и сокращениями ануса, выпал я опять из мира кислорода и цели. А рядом дохлая мышь, завернутая в бумажку. И колеблема она ветром. Печатью брезгливости очеловечена ее смерть. Заползут жуки под штаны, под кожу, между затейливыми звеньями золота. А на жуках, должно быть, бактерий больше чем в поцелуе, … чем в естественной флоре… «чем в естественной флоре собирать губами допинг, почитай лучше Мастерса и Джонсона.»,- Эстер советовала. Так я и приду к тебе, mon etoile, – с сигарами и вазелином.
С остатками мышиного трупа на глазном дне иду я, собственно, за сыром. И меня смешит это полузнамение. Сыр мой насущный дай мне. Ничего голландского. Голландцы слишком сильно преобразили тайную анатомию Эстер. Так что покупаю я теперь исключительно фромаж. И пойдет он у меня под остатки красного, как детские стишки. Да, да, половинку килограмма. Не больше. С мухой в глазу, кривые уши, ноздри беспокойные: «Чуточку больше вышло…» 666 грамм. Сковырни, сука! Бери, Женя, du fromage diabolique… Похоже, этим утром ты все же простудишься. И, вернувшись к себе, шоссе Забвения, rez-de-chausseе, я не кинусь ловить последние ароматы с ритуальной простыни. Эстер… девочка-весна. Я и осень иногда люблю. Просто выстираю парадные трусы, поруганный шелк, и - до следующего Гумилева. Только ты можешь так исчезнуть из сознания на день, перегорев в нем пасмурным утром, и жженым сахаром таять всю ночь, укусить сведенную челюсть, облить, горячим измазать, вывернуть наизнанку, уснуть, разбавив опьянение, со спермой на щеке: Клеопатра, XX век, рейс Амстердам-Москва,- потом мелькнуть поцарапанным лейблом на заднем сидении заблудившейся в рассвете вольвы – сорок франков на такси – и до следующего Гумилева.
Обиженное жилище мое! «То была пещера, и камень лежал на ней». Вернулся я, почти. Спаси меня от моего заточения. Обворожи теплыми пледами, поласкай светом немытых ламп, расскажи грустное скрипом полов – вынь мне занозу из задницы! Близится подъезд. И не стоило выходить.
Девушка у подъезда, конечно, ничего не хотела сказать своим видом и рыжими волосами, и не умела... Но я подошел и заинтересованно посмотрел на нее. Слоняющийся рыжий лобок, что тебе надобно здесь, на краю географии неуклюже потеющего города? Огненная затирающаяся стружка. У Эстер лобок узкий и ухоженный, - помпезный, как мост d’Аlexandre III в Париже. Окатив меня куриным взглядом, девица сказала : «Какие-то проблемы?»… Кто учит их так разговаривать? – негры из Гарлема? Оценив все возможное достоинство, я выжал из себя «WOW!», что котировало меня типичным обитателем Беверли Хиллз, не менее.
И не стоило мне…
Встретят меня окровавленные изнасилованные куклы. Вывалятся из шкафа. Лысые. Глаза уже не враждебные. Два дня мучились с булавками между ног. Ладно, выну. И путы ослаблю. Я слишком хорошо воспитан. Как вам в эмиграции, сиятельные Барби? Расшатались иглы в сосках. Плоть, она же, как тесто, податлива. И раскаленные иголки поэтому натуральнее всего расправляются с их пластмассовыми хитростями. Сегодня, если не усну, стану жечь вам пупки и подмышки. Это будет зрелище обоюдной боли.
Я опять нашел себя… Уснуть. Ничего страшного. Просто в сердце разложился насекомий труп. И лобстер на столе. Неведомое застывшее существо ждет своего часа, чтобы наброситься. Глаза его пусты. Поза индифферентна. Скачок – три минуты гипноза. Хищнически повозит усами по моему замершему животу. Отрежет клешней мне член, завернет в бумажку и выкинет на улицу. Рыжая девочка у подъезда положит его себе в сумочку. Будет дружить с ним. Месяцы. Таить. Отодвигать крайнюю плоть и радоваться. Ехать в трамвае домой с работы и ждать встречи. С волнением отпирать дверь, громыхать гаражным замком, бежать к холодильнику. А потом, когда она погибнет в своей квартире, его найдут. Заснимут на видео. Хуй европеоидный, вялый, бритый, хладный, - одна штука. Господин из Сан-Франциско.
Эстер – лохмотья жизни, порванная – выдающие губы – села мне на лицо, привнесла сон. Что мне с тобой? Встань, возьми постель твою, и иди в дом твой. Иди вон! А я останусь.
* * *
Розовая пробоина. Ошметки сна. Мурлычет телефон. Эстер хрипит. Браво! Ее голосовые связки вываливаются мертвыми медузами. Шумно глотает.
«Простыла из-за тебя». Уже проведывает, как и договорились. Но что ж я скажу? Не успел еще пожить. В ее воспаленном горле различаю возмущение. Два часа дня… Время благих начинаний застряло где-то между снами. Зато полный катарсис. Мила у нее в гостях. Вот так - вдруг. Медленно и дорого напиваются, определяются в ценностях. «Принимаем ванну. Пена синяя, представляешь?» Мила подстриглась. Конечно же приеду, попозже. Неженка Мила всплыла, в традиционном корыте, переполненная летними новостями, с синими пузырями на волосах – черное великолепие. Мы всегда восхищались ее волосами. Трогали. Нюхали. Осаждали, не спрашивая, бессознательно. Она этого не замечала. Я отстранено жевал черные косы. Мила без надежды на понимание рассказывала про «соленые мультиколоры морей» и «животворящую пыль» густонаселенных городов. Эстер в этой пыли всю вымазали; а я привез ее, слоями, густую, с кладбищ и бульваров, в Москву, где она смешалась с пылью квартирной. Но слушать было приятно. Когда я очнулся, Мила звучно сосала свой палец, глаза слезились. Эстер терпеливо выжимала из нее клиторальные переживания. Я осторожничал. Вынул волосы изо рта. Погладил руку. Гладкие руки Эстер. Кольца пахнут духами: скрывает запах изливающихся мужских потрясений. Захотелось поцеловать ее усталые губы. Она машинально вытерлась о волосы Милы – тщетные аристократические претензии - и развязно протопала – шуметь водой.
Мила нездешними движениями натянула колготки, которые Эстер потрудилась снять с нее только до колен, и обрела знакомый домашний вид. Фея Лида. Волшебство и безрадостная доступность. Такой я впервые увидел ее - у Витеньки в гостях. Поедала цыпленка. Фигурными пальцами искушенной женщины оставляла нелепые жирные следы на бокале с вином. Безупречный грим, закапанные белки глаз – и эта идиотская Витина рубашка до пола, закрывающая маленькие колени в коричневых колготках. Влекло неудержимо – лапать ее, пока не оборвала мне мысли, пока не оглушила перезревшим, породистым голосом, в миг преобразившим ее личико:
«А-а… Так это и есть ваш апологет поэтического фетишизма? Проходите, юноша. Какой концептуальный у вас шарфец. Курочку будете?..»
Я был поражен этими утвердившимися интонациями. Неловко молчать. Тоже мне, Гиппиус сраная… - и покорно проглотил кусок сухой курятины, который она засунула мне в горло. Многозначительно облизнул ее горькие пальцы. Витенька мельтешил. Мила зло негодовала: «Заляпал дживанши! Одень меня в халат…»
Эстер с бокалом ютилась в кресле. Ноги как всегда задрала немыслимым образом. Эта пугающая гибкость всегда выдавала ее сексуальные возможности. А Мила… в двадцать лет всего попробовавшая Мила - «на язык» (ее собственное дельное замечание),- была очарованной институткой. По губам стекало – и все ее любили. Весь день у Витеньки Эстер просидела в такой оборонительной позе. И, может быть, от нескончаемой череды его гостей вид у нее был грустный, плаксивый. Я подсел с причитающейся мне дозой Витиного бордо. Эстер беспокойно закуталась в «шарфец».
«Здесь ни у кого в глазах не случается тишины»,- шептала сама себе. Ну да. Муж ее колупается в каком-то банке в Чехии, что ли. Когда он приезжает, у Эстер всегда ломка мировоззрения. Подгадывает кульминацию менструального цикла.
- Отчего у тебя потрескались губки? Вино через трубочку пьешь, да? Приятно находить интимное расположение и симпатию в ее глазах – с хрусталем на дне – осадок переживаний двадцативосьмилетней женщины.
- Приехал твой серб?
Эстер кивает отсутствующе и кладет ладошки мне на лицо.
Витенька суетится с пустыми бутылками, со своими рукописными листами, следит за пьяной лексикой Милы и что-то ей объясняет, представляет нового гостя – Вадика – человека с железными зубами и запонками.
«Cette garce d’existentialisme!»- Мила кричит.
«Ну, Мила, по-иностранному я знаю только : je suis faible.»- Витенька прибедняется.
«Это же просто, Витеныш! Call, small, wall, - пишется с мягким знаком. А tranquille, facile, inutile – без мягкого знака!» - Мила шутит - «Незнание иностранных языков – это твоя, Витя… Как это по-русски?.. Робеспьерова челюсть!»
«Ахиллесова пята»,- поправляет Вадик.
«Мила все время жрет и сорит косточками… «Да, да, пасиба!»- жует. Витя добродушно смеется, подбирает объедки. «По-иностранному я, Мила…»
«Вот и отъебись!»,- прерывает она.
Эстер за руку увела меня в другую комнату. В этой пыльной темноте странно слышать хохот Милы. От поцелуев уклонилась. Включает свет.
«Будем играть!»- шепотом ликует Эстер и трогательно улыбается. Зубки блестят стремительными неудачами. В полной растерянности на полу я вижу: железная дорога... «Я уже научилась, немного». Пью из захваченной на ходу бутылки. Уши закладывает.
- Да… – говорю, – но по традиции я пассивен.
Все заканчивается шумным крушением поезда. Эстер радуется неисчерпаемости затеи.
«Они все такие маленькие, глазки торчат, испугались, но все-все-все спаслись…»
Отряхиваю с себя пыль и стоны пострадавших.
- Поедем ко мне, ладно?
В зале много нового люда, дыма и голоса Милы. Она говорит плавно. Как она дышит? - Когда ест.
« Да какая же, черт, может быть разница?» - брызгал слюной Вадик.
«Ну как бы тебе объяснить… - сдирает кожу с куриного крылышка … - вот, смотри… - жует - мастурбаторами были – запивает большими глотками, самым жестким бордо – Толстой, Руссо, Ницше… а онанистами – закрывает мечтательно глаза – Белинский, Писарев, Чернышевский…» Вадик сопит и теряет запонки: «Я верю Дали. А добавляя в акварель немного спермы – облагораживаю рискованные символы».
Девочка на шаре – с шара – пизданулась об бордюр.
Мила незаметно языком ощупала зубы. Потом оказалось, что такое поведение Милы – просто особенность ее опьянения. «В жизни» она была очень деликатной, и никем не интересовалась настолько, чтобы нагрубить. Витенька достал пьяными руками свои листки и начал читать. Видимо его прерывали:
«Событий и ночей жемчужный блеск
исчез в пыли – как ценность всех предсонных истин.
Осталось лишь услышать нитей треск,
увидеть след обид смешных усопших листьев.
Послед…»
«Читай, Витенька, мистическое…»,- отвлекается от себя Мила. Витенька роется в своих листиках, забыв уже про отвергнутые стихи. Эстер медленно опускается в кресло, куда кроме нее никто не смеет садиться. И глаза ее устремлены в свои холодные необжитые пространства, куда кроме нее никто не смеет… Тайная моя невеста. Я представляю себя на ее могиле. Там оставил свой шарфик. Тяжело сознавать, что жить страшно…
Она знает это сегодня. Она говорит мне по телефону, что мы умрем.
«Ленин – наш трофей. – у Витеньки мелькнул слабый блеск в глазах. – и заложник. Однажды залег в нашей участи выскобленным черепом… И не в том дело, чтобы измываться над вождем, насаживать мумию на штырек и таскать по парадам, как какие-нибудь окровавленные майя, не в том, чтобы мстить в пустоту за имена сгинувшие. – Витенька заговорил с пафосом. Эстер пригубила вина, которое никак не действовало на нее, только оставляло на потрескавшихся губах синие порезы. Мила мокро шепнула мне на ухо:
«Витенька на бульваре Мадлен целовался с мужчиной, я видела».
- возопила совесть наша, - продолжал он, - и они возопили, громким голосом говоря: доколе, Владыка Святый и Истинный, не судишь и не мстишь за кровь нашу? Но даны были каждому из них одежды белые, и сказано им, чтобы успокоились еще на малое время, пока братья их, которые будут убиты, как и они, дополнят число…---
С потолка капает, бульдозеры помаленьку сносят дом, чернеет воздух.
Мила сбрасывает парик - сухая, сморщенная кожа облазит лоскутами – Вадик подбегает, кладет ей на голову свою необъятную мошонку – кожа растекается по желтому раскаленному черепу, густо дымясь. Витенька облизывает непокрытые желтые шелушащиеся участки Головы. Сделав из листков веер – машет. Присутствующая массовка превращается в груду мертвых голых тел, покрытых белым кремом и малиновым желе. «Сочные! Сочные!»,- смеется Витенька, лезет на вершину груды.
Я – шепотом: Венчай вином, оставь нам вечность – где голос страсти не кричит, где тишь и боль – одна беспечность – покуда жизнь не разлучит. Дрожь, липкий вкус, невеста в синем, вновь облачается палач, лишь миг – и мы бесследно сгинем, оставив позади свой плач.
Витя (погружаясь в трупность): А я подслушал! А я подслушал! Моя жена ебется только на коленях, только в Венеции!
Хор грязных рэперов: Но кто мог знать, что случится так, что даже смерть льется изъяном, и земля сырая – это последний смак для того кто мертв наедине с обманом.
Голова: Будь ты проклят!
Православный хор: Последние слова яви - не рычи, пусть ровно ласкает голос твой - фен, потому что время уходит – свечи таянием, - как жизнь из вспоротых вен – потому что, Волошин, если твое очко зевает – неблагополучие пребывает с тобою! Вот!
Витенька, слизывая крем: Забвенья лист падет нежданно – вдруг, на серое надгробье типовое: желанный гость, последний друг – он молчалив - устал от воя мой гордый прах - совсем промок покатый край моей могилы -я перебрался, если б мог, в изящный склеп соседки Милы. (далее, остервенело поедая трупы): Заброшенный в тиши смертей, в тени бетонного кумира истлевший телом для затей, не понявший законов мира, - кхе! – подавился куском,- я – пепел, пыль… и в том безумие, что сохранил и страх, и бред… Счастливей ты, нагая мумия, тебе доступней шум и свет.
Архангел Габриэль: Кто сказал «ебется»??
Все(показывая на меня): ОН!
Голова: вы все прокляты!
Архангел Габриэль: Несите! Жгите! Жгите! ---
- Несите тома репрессированных на площади и жгите их, - читает Витя свой листок, - или сами станете скоро запечатлены. И , о неизбранные, сберечь тварное существо свое – вот гордость и спасение ваше...»
«Это не мистическое»,-опять перебивает Мила.
Витенька улыбается.
«Ой. Ой! Как улыбается! Как течет! – стонет Мила – Виииитенька! Обходительный ты мой. Ангел… В рот не кончает совсем, хоть ты чо…» После этих слов я посмотрел на волосы Милы, потом – с пониманием и солидарностью – на Витеньку.
«Клизмочку, да? Вить?,- не унимается Мила,- В душик? Ви-и-и-ить! Чтоб животику горячо, да? Ну, что ж ты, Милочка же все разрешит, ты только не молчи!»
«Ты же сама не даешь… говорить»,- Витя улыбнулся щеками.
Мила сползла с дивана и, не глядя в его сторону, скучно прохрипела: «Виктор, если бы ты знал…»
Помолчали, помялись. Эстер улыбалась покровительственно.
Витя опять уставился в свою бумажку: «Хуйня, конечно, глиняная, но по случаю,» - и хотел продолжать.
«Мерси - мерси , - сказала Мила, допивая кровь из бокала, - только что-то – не люблю…»
«Что ты вообще любишь–то?»,- спросил Витенька.
«Сушки, Виана и Рахманинова!», - серьезно пояснила Мила и – расхохоталась.
Эстер поднялась. Проверила луну – райская скважина. Мы ушли. «Куда?»,- прокричал Витя из зала, не проводив. «На работу завтра»,- для краткости соврала Эстер. Я одевал ее в спешке и совершенном ужасе. «Кто не работает – тот не пьет шампанского»,- меланхолично запела Мила. Эстер плакала. 30 бессребреников с гнилыми зубами вымаливали ей скорую гибель.
* * *
«Пока, Женька». – улыбается в трубку Эстер. Черный телефон – черепная коробка – червей вместилище. Нужно подняться, лепестки убрать, тасовать день. Равнодушно пройти мимо притаившейся клавиатуры. Смерть шлепнется с потолка и руками в красных латексных перчатках сожмет горло. Я пережду страх. Двадцать минут рукописного купания, а потом поеду к Эстер, замру на ее коленях.
Идеальная коммуникация толерантного экзистенциалиста. Двоеточие. Святой час. Враги кругом. Воздух тертый.
«... И когда у реальности проблемное состояние я думаю о том, как определены в ней мои приоритеты.
… но долго смаковать приоритеты не получается, потому как они сами утверждают свое самостоятельное существование.
… и они не в коем случае не согласуют со мной свою динамику. Я ее принимаю, расширяя допустимое в реальности.»
Сломалось перо? Капнул чернилами на ноготь и удивился? Мои брови
гарантированно сдерживают пот. Устать, почувствовать слабость тела, в полном сознании лечь щекой на стол – пыль и крошки, - констатирую бодро, без интереса. Нелепо транжирю текущий момент.
Появляется в углу девочка с тяжелыми черными волосами. Только не улыбаться ей! Зачастила, подружка… не сиди ж ты, тварь смрадная – побегай, жизнерадостно попади под поезд. Оставь только меня. «Куси какушку!»,- пищит.
Прячет глаза. Заворачивается в шторы, шершавый солнечный свет втекает и мое жизненное устройство разоблачает. Сама куси… Я сыт этим уже. Мариночка. Маленькая девочка. Мама пускает во дворик погулять. Не являлась раньше – приходила. Коленки от травы зеленые. А мама не потеряет? И только глазками водит. Трусишки - грязные, мокрые… а слезки на глазах! «Писить!» вот так садись на дядю и писий! А дядя будет тебе качельку делать. Мариночка любит качельки! А горки? Скааа – тись! Сделай дяде горку. И потом побежали лошадки! Они скачут. Ло-ша-дки! И-и-и-и-и! И дяди писиются…когда в такую игру играют. Потрогай тоже. «Мы как жених и невеста прямо…» Так-то! Все слушает Мариночка. Ток по горлу прошел и захлопнул мои глаза… Мариночка… а ты… ты… в песочек играла? Играла, говорит, - хочет теперь в лошадки.
«Куси какушку!»,- капризничает Мариночка. Привыкла… Да боюсь я теперь – кусить! Не выходит из угла… Ну выйди же… нет. Будет смотреть исподлобья. Наказали Мариночку… да кто ж наказал?? «Колпачки острые». Ты! Проклятье! Ну разве я обижал тебя?! «Куси!» – и по углам еще долго светятся ее рыжие кучки.
«Таким образом энергию, которая в силу обыденности могла быть затрачена на конфликт несоответствий, удается применить для прорыва в чужие психологические реальности, внешне не заинтересованные ни в какой полноценной коммуникации
… никакой прорыв или его иллюзия не дают права рассчитывать на взаимные идентичные шаги иных реальностей, поскольку это навязывание своего далеко не универсального качества своей же уникальной реальности в чужие среды».
Эстер на пути к печали. Стремительно ее возвышение. Старый неуемный затейник Иннокентий Сергеич кряхтит, подушку слюнявит. Эстер уверенной рукой сжимает туфлю – рывки, сложный ритм, витиеватая траектория – торжественно сотрясается сморщенная задница мыльного старика - шпилька уныло хлюпает в его черной ослабшей дыре – вонючая прорва, последнее пристанище шершавых диссидентов, преступников, рыцарей. Всклоченная, израненная требуха Иннокентия пачкает кровью и слизью змеиные чешуйки на туфле и руку Эстер. С каблуком в кишке, ягодицами сжимает. Начинаются судороги и спазмы. Крик его сыпет зернами, долго, вплоть до удушья. Эстер удаляется. Взволнованный Иннокентий испражняется стоя, старается набрать в туфлю свой кулинарный кал. Встав на колени, мокрый, измазанный, на грани последнего прорыва - медленно, как ритуальную чашу, подносит туфлю к лицу и окунает губы. Грань стирается. В этот вечер у него рождается внучка. Иннокентий воскресает на третий день, и в кратчайшие сроки, оставив другие проекты, оставив даже дела заветные, исполняет скульптуру – сваренный металл – Соло-Удушение-Младенца. Муж Божидар - серб в Чехии - останется в семье. Божидар поговорит с Эстер. Божидар все устроит через полгода. Божидар сможет предложить, и тогда, скорее всего, Иннокентий Сергеич…--
«… азарт прессинга, давления не предполагает ни доступа, ни предоставления себя – посему признается холостым ходом … удовлетворение от потусторонних влиянияй на свою психологическую реальность достигается незапланированно, случайно, от сложной смеси инициатив – поскольку имеет нерациональный характер, чувственную природу – инсайт нервной системы.»
Из водяной пыли и пара проявилась Мила. Вынула Эстер из горячей ванны, поцеловала колено – единственная ласка. «Кеша подарил свой сааб.» Молча порхали в переулках Москвы. Мила тормозит резко. Ждет. Трогается вновь. Эстер разглядывает поверхность зеркала.
«Тебя он пощадит, - рыдает Мила, упав подбородком на руль, - при себе оставит. Твой Божидар заступится. Здоровается с ним за руку. Любимец… По Амстердамам вас отправит, - Эстер вздрогнула, - А мне жизни не разрешит… Он уже месяцы мне отсчитывает…, прибавляет, отнимает… Старая сволочь заставляет отрезать ему сосок, иначе… Ты всего не знаешь!» Эстер дрожащими руками держит фотографию розовенького младенца. Топит вопли с закрытыми глазами и искривленными губами.
«… а за кусок вот этого – родного - мяса, внучоночку, поползает Иннокентий Сергеич - и потрудится… и… Жанна просто уедет с дочкой… на время… а дедушке не скажет… пусть дедушка надумает сам… Фантазия позволяет. А Гарику я сказала… ему очень просто взять у любимого тестя… не так уж и много… Он же для меня – должен!… понимаешь… И ему тоже некуда деться… А потом я исчезну. Хотя бы и без Гарика. И никто не будет знать… Я исчезну…
Эстер вывернула голову и сдавила шевелящиеся виски.
«… качество и ценность осуществляемых контактов не регулируется сознанием и желанием, сопряженным с пластами обыденности…. И заинтересованность в этих контактах следовательно не явлена в пластах обыденности, поскольку это не проект, не цель – но жизненная практика.»
Гарик и Жанна восхищались модой на подиуме. Манекенщица со знанием дела поскользнулась на говне.
Беременная Жанна рассматривала толстые каталоги. Гарик осторожно обнимал Милу на кухне, целовал пупок, плакал. Мила скребла ноготками его затылок. Малолетний племянник Гарика, спрятавшись в уборной, корчась и хрипя, запихивал себе в зад семейные запасы туалетной бумаги. Кеша ваял за стеной. Судьбоносно гремел металлом.
* * *
Уезжаем от Витеньки, обласканные шипучей московской ночью. В машине Эстер говорит, что Божидар, наверное, ждет. Ждет и молчит. Потому что супружество – молчание. Между нами снуют звуки резвого радио. В глазах – смола. Ночь – тайна времени.
Божидар заброшенной рваной тряпкой остается где-то позади. Ему ждать Эстер еще 20 минут. А потом он опять станет равнодушным к ее обособленности. Что такое для него – 20 минут ожидания Эстер – и для меня? Может быть, поэтому она едет со мной в одном направлении? – в одном? Тяжело ощущать свое сердце… - свое? Или для нее это очевидно – мы вместе - и тогда я просто не достоин своего счастья?
Когда она приходит, медальоны дрожат, и картинки шевелятся на стенах. Пещера обретает новую тишь. Демоны сбегаются к окнам подглядывать за ней – она раздевается. Не, глупыши, она не раздевается сама. Эстер… еще назовись! Ты всегда знаешь – где я, я всегда в замешательстве от осязания тебя.
«А сегодня, Эженчик, чего тебе хочется?»
– Чего-нибудь смертного.
«Безалкогольного, что ли?»
На грани потрясения, я осторожно раздвинул ее ноги. Уткнулся исчезающим лицом. Меня начало трясти. Эстер настойчивым движением отбросила меня на спину.
«Малышшшшш...... Я же говорила тебе.... Менструальная кровь обладает приворотной силой.. Это опасно для кармы.»
Иди ко мне, моя бордовая пасха! Смена нарядов, экзотика и торжество. Вымазавшись, я обретаю новую кожу.
А на рваный диван я брошу любимый плед. Мы устроимся съежившимися улыбчивыми лотосами, в свитерах с закатанным горлом – я в черном, Эстер в сером. Тепло, недвижимы брови, и губы сухи. На твоих губах – “никогда”. Я бесшумно начну переживать тебя – с открытыми глазами. Дни и голод осторожно пройдут. Нашу слабость мы будем растворять в вечерах. Наслаждение, не томившееся в стадии желания, выпадет в осадок. Желать, значит кричать. Нам, простуженным, с липкими движениями и прокуренными объятиями, не до крика. Твои слезы я стану слизывать. Белые салфетки закапаем кровью. Не замирать. Слабеть.
А ты пахнешь уютным вечером, мерцаешь. И чиста на вкус как слеза неизбалованной любви. Я рассказывал, что была чиста и веселила – транжирила соки из себя, нектар, подернутый блеском. Говорил: я не обожаю тебя, не лелею, не превозношу, хотя ты уже привыкаешь опускать глаза, чтобы увидеть меня, озирающегося между ног - в местах – хранилищах твоего прошлого. Останься вне меня, красота! Не коснусь тебя… Грозилась: много поглотила. Конечно… Целые соленые залежи. Серый пот, перламутровые мужские оргазмы, непрозрачные слезы, море, выкрашенное неожиданной зеленью, нечистый московский дождь. Блестящие кристаллические горки с отражениями глаз. «Не подглядывай!» «Не рассматривай меня». Пальцы во рту отвлекают. Полминуты походки по лысой Москве, исполненной кашля – и я счастливейший из вуаеров. Это не шаг, а нарушение канонов. Повержена суть танго. Это не движение, но все, что кроме.
«Слиплись»… «Твой взгляд – яблочки, подвешенные на нитях».
- Адамовы?
Это мятая лень, паутина на потолке, поцелуй со спермой, всегда с открытыми глазами, с застывшими умрем, шелушащийся загар, пигмент на шее, сентимент на экране, Андре Бретон ошалело смотрит со стены. «Господи… какая я блядь.»
- Это ты к кому обращаешься?
«Ревнуешь?»
- Тогда я тоже блядь.
« А ты то почему?»
- Хочу соединиться в новой и последней незыблемости с тобою.
«Не.. со мной не надо. Я одна хочу… понимаешь? Не понимаешь…»
- Клянусь парижской богоматерью… - понимаю.
«Кееем?»
- Ревнуешь?
Уйдет в ванну.
- Оденься здесь, - мои жалкие, никчемные происки.
«Поешь мороженого…» - и - шум воды…
Выключи воду. Мне станет трудно. Зачешутся локти. Захочется слез.
«Мне надо домой».
Божидар – мужчина из плоти.
«Я приеду… днем. Не грусти…»
40 франков на такси. Что потом? Мятая постель, шепот в подушку, сон – полная кремация дня.
* * *
Дозы, которую ввели Мерелин, хватило бы, чтобы умертвить 8 Мерелин или 3 лошадей.
Эстер не пришла.
* * *
Смех и касания. Так наполняется день. И если уголки губ воспалены, они будут любовно обработаны. Сохранены или спасены? – вопрос, утративший актуальность. Раздавленные зерна граната на ковре и шторы оборваны. Из кресла торчат клочки. Электроника включена и забыта. Фотографии с кладбищ аккуратно разложены. Потолки взирают, вкушают простыни. Сорван черный квадрат, из которого произошла вселенная. Тела и объятия. Сон царит. Все преломляется в бокале с красными каплями. Подушки мокрые. Психика истощена. Тяжелы веки. Прежде чем станется завтра, потекут слезы. Густое тепло обособится по эту сторону исцарапанных оконных стекол. Шепот из предательских гласных сползет по стенам, водрузится около разморенного соска. Отменены пение и краски. - Среди пыли и теплого парафина зиждется беззаконие.
Следы зубов – новые коды. Ровные резаки - кусок челюсти. Тонкая кожа Эстер сдается легко. Улыбаются мелкие свежие раны на ее ягодицах. Поэма анального сопротивления. Заветная слюна на беспокойном, протестующем анусе. Тесная жаркая муть. Мокрый крик в одеяло. Органические спазмы и перепады. Непредсказуем ритм. Не разжимайся, Эстер. Носи в себе белковый бальзам. Взболтай до нужной консистенции. Присядь на горячий мрамор – погрей. Круговыми и волнообразными движениями сформируй в прямой кишке густое тело. Моя сакральная функция – через трубочку напряженных побелевших губ впрыснуть в твое преображенное чрево смесь коньяка с лимонным соком. Лимтакве – нексуи – эалурие – людр – лимтакве – нексуи –эалурие – людр – кровь нашего малыша станет горяча. Трись, трись, Эстер, лиловая блядь, в оргазме делись с ним сознанием. В конвульсиях теряй ресницы. Ну! Раскройся теперь широко. Запусти ему глоток воздуха.
И еще поспел семенной поток – его туда же! Пусть у маленького будет хороший эпидермис. Что, Эстер, горчит наполненность? Попридержи еще, девочка… Ему надо попихаться. Сожми ободки. Обними страстно нашу личинку. Пугай ее! Души! Дай вкусить шок порочного зачатия. Топырит! Рвет! Сосредоточься, Эстер! Кончай дублями. И пальцы твои слишком холодны для моего вероломного, пульсирующего - Ой-ой-ой! - член в рот, Эстер, - шшшш! Зубастая… губы с заусенцами – потрескались. В горлышко, глубже! Вспотевшая, лохматая Эстер. Глаза белые слезятся. Дрожит. Стерты колени. Серьгой порвала ухо – на шее непрозрачная кровь. Наизнанку все твое мутно-розовое нутро! Мычи носоглоткой. От звуковых вибраций быстрее прольюсь. Ай! Не сглотнешь сегодня. Все малышу… в громыхающую норку. Это у него будет бельмо на глазу – творческая призма. Искаженное видение. Он вырастет, Эстер – держи, черт! – он вырастет и станет теоретиком музыки. Пена изо рта и из ануса. Нексуи – эалурие – людр! Аллилуйя! Ты не выльешься, как шутил Блаженный Августин. Сойди в ад, ибо я здесь. Слышишь? Эстер зовет. Мягкий фиолетовый принц готовится просиять взорами.
* * *
Постпарижье. Мосты-протезы. Пыль Тюильри. Сиськи Женевьевы. Слюна Шарля Гарнье на стеклышке. Склодовская – Кюри в купе Пантеона – вторым классом с лампочкой. Фатальное облысение. Пресные слезы Робеспьера.
Осведомленный марш по Сен-Жермену. Чудовищная эрекция Рамзеса II на площади Согласия. Над Вандомской площадью французы развесили звезды, гравитация усиленная. Не спят счастливые обладатели недвижимости на улице Мон-Сени, я подглядываю за ними в окна. Маленькая грудь готической Богоматери – горячее тело. Туго, внутрь кончают русские в апартаментах на бульваре Клиши, и потом их, идущих в никуда, узнают. А слезы высыхают у них под веками от жарких стен Нотр-Дама - О дева в черной накидке, как незаметны, изящны кресты твои! Не прячь от меня эту странность. Не стесняйся своей мании: она мне так симпатична. Маленькие окислившиеся крестики на влажной плоти. Альтернативное зачатие. И две тысячи лет посторгазменных галлюцинаций.
И парижская артерия уносит отсюда жизнь. И Уайльд знаменит своими каменными отбитыми яйцами на весь Пер-Лашез. Один шаг по бульвару Сен-Мишель равен трем по boulevard de Gogole, что в Москве. Синими знаками всплывает в сознании кириллица. Сознание наглеет, кишит императивами, и – утрачивает себя. –
Живи на улице абортов – не дергайся. Одиноко? – знай, что тебе не хуже всех – потому что ты – подонок. Одиночество – это я. Не пренебрегай традиционными ласками, не проливай масла на рельсы, знай, что мужчины – тоже биология. Станет плохо – вспомни свое рождение. Люби на грани: в этом есть только ты. Даже если в воздухе светло – проси, не стесняйся. Читай сказки, занимайся анальным стимулированием, пиши стихи. Не мечтай о городах: их прошивают реки. Понимай, какая это тщета: Сена наводнена спермой… или Висла.
Я живу в измерении визга, где земля усыпана ромбиками с ребрами острыми, как лезвия. Песня неустанно преображающейся плоти вдруг обрывается. Мы знаем это, но не слышим, оглушенные миллионами гамм. По золотым канатам – с протекающей жопкой – можно перейти в мир синих туч. Они пьяным озоном плывут в ваши горла, твердеют и через шесть лет от счастья взрываются серебряными дикобразами. В пробитых шеях в лучшем случае поселяются мышки, в худшем – змеи. Если глаза ваши закрыты, вы по ледяной лестнице попадаете в смрадную трубу, набитую перьями ангелов. По прохождении, вам встречается улыбающаяся голова девочки Мариночки, с проколотыми ушами и губами. Вы должны как можно скорее излить на нее семя. Когда семя остынет и перестанет дымиться – можно пройти прямо. Для молодых леди свободный вход до часу ночи. Потом вы непременно почувствуете холод в ногах: стоите в жидкой почве. В метре от вас – ветхая стена из колючей проволоки. Когда, преодолевая ее, вы с удивлением обнаружите, как разодранная в клочья кожа сочится ослепительно белой плазмой, вы, при желании, должны деланно изображать адские муки, нестерпимые боли гнойных болезней, кричать и упоминать тайное имя бога (слева – на табличке: «эалурие – людр» ). Необходимо заметить: примерно две трети женщин почувствуют при этом действительную боль, после чего начнется 34 – летний распад сопровождаемый земным ощущением скуки с 60-процентной гарантией цветных видений девятого мира (земного). В качестве альтернативы предлагается принять кантаридин и заняться мастурбацией. После 804 или 14804 оргазма достигается полное растворение в шестом небытии или, по желанию, предлагается место Мариночки с последующим – если смена состоится – заточением в мире синих туч, на вневременную должность в шестнадцатом микрорайоне пассивной алголагнии, морг номер 4.
При безболезненном проходе через колючую проволоку, вы оказываетесь в мире мраморных полов и переполненных влагалищ – это подвешенный двухкомнатный мир, из которого нет выхода – обиталище бога. Все как положено: у входа старуха-ключница (Апостол Петр, давай свои ключи… ) с вилами (трезубец). На черной майке – кривые желтые буквы: «Дао – пусто». Вокруг нее шаркает малиновыми тапками ошеломление.
«А хули вам надо? Бог есть, трансценденции нет».
- Так ведь страшно же…
«А вообще я здесь недавно»,- заулыбалась старуха.
Впрочем, если вы немедленно не очистите ноги от сырой почвы, произнося детским голосом «и судимы были мертвые»,- провалитесь во второе небытие - оно одним из первых несанкционированно отпочковалось от пробного массива, и о его существовании не знает ни один добровольный внештатный наблюдатель, не говоря уж о самом, который давно отошел от дел – взамен на совершенство. Ходили слухи, что из второго небытия Сартр и Парменид вышли в ноль третий мир; раньше путь туда был известен только из zzy- болевого корпуса.
В смрадной трубе - от мариснастора (Мариночки) налево – через мавзолей можно попасть в 3-б-мономир. Вероятность декорпускуляции – 80% (умножаетесь в восемь раз, причем 3 или 4 дискретные сущности обязательно попадут в сигма-проявление шестого небытия. Материя там еще наличествует в кубообразной стадии, и ее внутренняя скорость чудовищно низка. Поэтому дискретные сущности будут замурованы до превращения данной метасреды как минимум в бета-проявление (срок – 200-300 миллионов кальп). Континуальные сущности, если не будут поглощены в спиралевидных пустотностях, способны образовать 0-n-миры). В 3-б-мономире исчезает цвет глаз, совесть и способность передвижения. Равно как и необходимость во всем этом. Мономиры существуют от 2 до 19 кальп, в зависимости от совершенства. За это время с помощью технологии удушения по второй касательной сексуального транса вы будете протестированы. Возможностей вернуться в девятый мир предостаточно. Например, если ваша реакция на сладкое – ниже 0.34 от центра, а коэффициент склонности к насилию выше 0.002 от дуги третьей плоскости, вы остаетесь в исходном для вас девятом мире на самых высоких уровнях индивидуальной субстанциональности, то есть динамика дальнейших трансформаций будет крайне интенсивна, поэтому недоступна для осознания.
Мои показатели были таковы, что я попал в искаженную со-сферу нашего мира. Золотился песок на дороге, и Нотр-Дам вдали маячил. Карманы забиты пеплом Эстер. Надо дойти и развеять.
Медленно выросли дома – заслонили мне зрелище. Все то же измерение визга. Rue Mouffetard. Жизнь вскипает. Через два дома можно также состричь ногти. Всем районом там стриж.. кх...стрижьЈЈооо! ооооо! Оооо!
Ай! Ne t’arrete pas! Eugene… Остудить бы яйца, Сильви? Жюли? Лоретта? В твоей миниатюрной ванне уже плещутся те самые существа. Те самые… А на лестнице шорох. Не оставаться! Не ночевать. Бежать под стройные кресты! Поздно. Головная боль – кровосмешение – будни – лейкопла…-- существ рвало. Легко и не горько. Обласканные горла и носоглотки перестроились в режим санкционированного сострадания. Рвало бордовыми лепестками и пыльцой, водой повышенной плотности, остатками губ. Сотрясало в великолепном инсайте самоотдачи. Пахло электричеством, оранжевыми духами, сальными волосами. Рвало пряностями, буднями Индии, тяжелым сном, лазурным семенем, ритуальной кровью. Рвало отчаянно. По-доброму булькало. Дети трогали руками переливающиеся пузыри и потом не болели. Ночью рельефная жижа люминесцировала. Можно было тайком пробраться в места ее скоплений и натереть себе веки, соски и лобок теплым невиданным месивом. А потом всю ночь претерпевать волнующие эманации. Привыкнуть к наслаждению, лететь сквозь простыню, под землю, к предкам в тартарары.
Старики прилипали к стенам со стаканами и слушали милую песнь преодоления тошноты и торжества чистого потока. Глаза их облегченно мигали во время пауз и таращились, когда песнь переливалась в балладу. Рвотные звуки сопровождали чудеса. В разгар ночи ритм заметно стихал. Убаюкивающие мелодии стекали с белых сгустков воздуха. Медленно, ложью, стихотворным размером. Посыпались стаканы. Старики упорно засыпали на осколках.
Утром сонные дети с капризной вялостью тянули из липкости луж мерно умирающих существ. За хвосты. Хвосты слабели во время рвотного цикла и часто не выдерживали – рвались у основания. «Папа! Побрей хвост!» Папа брил. Получался шикарный холодный червяк. Иногда гусеница.
Поостывшие смеси рвотного сока, горя и воздуха соскребали ножиками.
Полученным веществом обрабатывали порезы, а также заливали в носовую полость, отчего лицо приобретало симметричность. Истощенные трупики представляли собой почти лишь шкурку. Она горела без запаха. Фиолетовые слипшиеся вихры сначала пушились, потом плавились.
Прах исчезал под лунным светом –-
Я много слышал о спасении. Кто спасет меня от себя? Я оставляю шрамы на своем теле с тайной надеждой на регенерацию. Верчусь ураганом в собственном горле и с трудом отражаюсь в зеркале. Мучаю сам себя. И уже вспоминаю о спасении? А ведь они – другие – могли бы истязать меня, закопать живьем, истыкать иглой мошонку. Впрочем, и у меня тоже иногда висит медовая сопля самоутверждения. Кресты изящные!… Все же я боюсь… Я приду под кресты и поцелую себя в губы, длинно и солено. Это уже не в первый раз, проверено: дает временное облегчение. Буду только я и кресты. И мелом очерченный контур – Эстер… Случившаяся любовь. Пустое место во мне, где пропадает жизненная сила. У Эстер пушистая губка и ласковые руки. Грудь полностью помещается во рту. Растерзана естественным ходом вещей, «своим чередом», слишком живыми кожаными псами Иннокентия – полные-карманы-пепла - Я плачу на ходу. Мне хуево. Так будет всегда? Прорвало канализацию – завязло грязное сердце, сужается горло, нет никаких людей, людей… Людей!!! Лютые.
И если Он придет еще раз, спустится, чтобы спасти нас от греха одиночества, Он от ран не успеет вырвать нас из себя или, соблазнившись тенью изящных крестов, сам впадет в грех? Ведь так малы и нетребовательны кресты эти, и тень от них – сброшенная вуаль готической родительницы. Как не уподобиться стойкому великолепию из стен – единственному в своем роде – такому, чтоб приблизившись, обнаруживались химеры – безукоризненные стражи священного доступа, официальные лики, вещающие: несбыточно! А вечерами, ласково погладив какой-нибудь из крестиков, идти – заиндевело шуровать автаркическим членом в чьей-нибудь заднице, в поисках такой же розетки, как у тебя, и - констатировать провал, откладывать прорыв, не верить в него, - не верить – и гладить крестики. Ибо – положение дел таково, что кто бы ты ни был, неважно даже знать это, ты останешься самим собой, будешь только ты, кресты и ты, преклонивший колени перед Эстер с простреленной шеей, приложившийся к ее холодным умершим ладоням.
Я был красноречив, мне сказали: трепло.
Я готов был все отдать, мне сказали: не унижайся.
Я страдал, мне сказали: счастливо тебе.
Я чувствовал, что мука разорвет мое сердце, мне сказали: ты просто одинок, вот и все. Блядь!
Меня окружают непостижимые люди, люди-бездны - замучился считать миры. Я не стараюсь работать над собой. Не стараюсь, ибо время близко.
Что до людей – все мифологично, идите к… табуированной праматери! Пусть обогреет вас. В ее объятиях вы обгадитесь – так теплее, или трахнете ее – так приятнее – или все сразу – так интереснее. Что до меня – я понес тушу свою на воздух. Без всяких надежд. Потому как пребывают сии три, и надежда из них меньше. Святы испытавшие.
А пока я разбрасываю пепел с гор. И это последнее откровение осени. И звуки, манящие не то спать, не то погибнуть, сулят покой или ужас.
Кто-то щедро дарил их ущельям.
* * *
Была дверь, скрипучая как память, приоткрытая. Была спица в левом соске.
Плавилась сера в ушах.
Была музыка у соседей. Двигались лифты. Была еще лестничная площадка. В квартире Эстер было тихо. Было тихо и зудело в голове. Ванная комната открыта. Кафель выложен шахматной доской. Белые клетки, наспех забрызганные кровью, – были. Редко падали налившиеся капли, воспроизводя инерцию времени. Изрезанная Мила была аккуратно посажена в воду, которая стала кровью. Рваные куски времени самой последней возможностью уносили Милу – восковую фигуру, экспонат, остаток от чего-то происходившего. В комнате - свет. Горел? Нет… просто был… И ничего не двигалось. Эстер – заброшенная кукла - валялась в углу. Спрятала лицо. Было. Прострелили шею.
Все кончилось.
@музыка: Michael Bormann "It's only physical"
@темы: Потыренное
спасибо.